День за днем война гремит и грохочет в горах Словакии.
Подобревшие апрельские дни стали радужнее и просторнее. Будто выше поднялось небо и шире раздвинулся горизонт. Звонче зашумели горные потоки, и только что почерневшие крутые нагорья вдруг засветились еще робкой прозеленью с первыми цветами. Синий воздух свеж, чист и живителен. Под лучами потеплевшего солнца покраснели обветренные лица солдат, громче зазвучали их голоса, шире и тверже сделался шаг. И с каждым днем все ощутимее дыхание весны, дыхание победы!
На пути к Остраве полк занял горное селение. Возле него немцами был создан концентрационный лагерь. Заключенных привезли строить укрепления. Пробившись к лагерю, солдаты на миг застыли. Сотни людей облепили колючий забор и повисли на проволоке, вцепившись в нее руками. Широко раскрытые глаза их выражали смесь самых противоречивых чувств: оцепенение и порыв, еще неугасший испуг и бьющую ключом радость. Секунда-другая — и мертвую тишину взрывают крики разноязычной тысячеустой толпы:
— Ура, русские!
— Вивио Совьет!
— Эльен демокрация!
— Салют Москва!
— Наздар!
— Ать жие руда Армада!
— Рот фронт!
— Сенкью, русские!
— Траяска Совет!
— Родные, спасители, герои, ура!..
А когда солдаты бросились на проволоку и стали рубить ее, вся разноплеменная масса заключенных кинулась им навстречу.
Пожилой исхудалый француз с седой головой, схватив за руки Павло Орлая, долго не выпускал их:
— О, Совьет! Москва! Же ву при! О, спасибо!..
— Ничего, папаша, ничего, живи себе, будь здоров.
— О, да, да! — кивал тот головой в такт каждому слову солдата, хоть едва ли понимал их смысл. Но он уверен, русский не может, ничего не может сказать нехорошего и неверного, раз он дает ему самое главное и дорогое — свободу и жизнь.
Тонкий маленький итальянец никак не хотел выпустить из объятий Веру Высоцкую. Черный как смоль грек завладел Закировым и уж в который раз обнимал молодого башкира.
— О, друг, большой друг!.. — твердил он русские, наверное, единственные известные ему слова, беспрестанно мешая их с греческими и латинскими: виктория, салют, аргус!
Матвея Козаря остановил бывший польский солдат.
— Естем жолнежем, — повторял он, расспрашивая, можно ли ему теперь возвратиться в новую польскую армию.
Березина поймал сухопарый англичанин и все объяснял ему свою судьбу. Он простой рабочий-металлист. Его ждут жена и дочь. Сам он сражался в Дюнкерке, где и угодил в плен.
— Мое сердце навеки с вами, — повиснув на шее у Румянцева, все твердил ему по-немецки молодой голландец. — Советский Союз — свет, люмен, солнце! Ваша армия — геркулес.
Русские девушки окружили Голева и расспрашивали, можно ли им домой, не надо ли каких документов. Старый уралец долго ходил от группы к группе, все высматривая свою Людку.
Березин встал на повозку и с этой импровизированной трибуны обратился к тысячной толпе, вызволенной из фашистской неволи. Он заговорил сначала по-русски, затем по-английски, и его слушали затаив дыхание. Слово правды, которая так редко прорывалась за колючую проволоку, теперь звучало пламенно и открыто, обещая людям жизнь, мир, счастье, и в ответ подолгу не смолкало штормовое «ура» и повторялись слова привета и благодарности.
Всю дорогу только и разговору, что об освобожденных.
— Всем тяжела неволя, и всем нелегко, а вашим людям труднее всех, — говорил Березину Янчин. Его партизанские роты все еще следуют с полком и на пути в район действия чехословацкого войска на деле постигают советскую тактику современной войны.
— Почему труднее? — переспросил Григорий, шагая рядом.
Мысль Янчина несложна. Люди из капиталистических стран не знают истинной свободы. Они и на «свободе» что в тюрьме без решетки, тогда как советские немало пожили свободно, и им труднее за решеткой. Может, и труднее, согласился Березин, однако у них крепче закалка, они сильнее духом, а раз так, они и вынесут невыносимое, чего не выносит никто.
— Я не был ни в концлагерях, ни в канадах, ни в америках, не голодал даже, меня никто не арестовывал, не бил, не пытал, — говорил Янчин. — Я просто жил дома, но и дом — неволя. А пришли гитлеровцы, началась война, поверите, быстрее понял: лучше смерть в борьбе, чем жизнь в неволе.
На привале к Янчину с Березиным подсел уралец Голев.
— Молодежь у нас не знала неволи, — заговорил он, скручивая папиросу, — а мы вот, кто постарше, досель ее помним, ей-бо, помним. Слушаю вас, — повернулся Тарас к Янчину, — будто свой дооктябрьский день вижу. Живешь, вроде вольный человек, а душа взаперти. Свобода — она как воздух: нет ее — задыхаешься, а есть — не замечаешь, будто так и надо.
— Учитель у нас один, и дорога одна — ленинская, — раздумчиво заговорил Янчин. — Другим веры не будет.
На привал партизаны и солдаты расположились у перекрестка дорог возле синего щита с помпезной рекламой со свастикой из перекрещенных сапог. Березин подсел к Янчину.
— Видите, — указал на нее Штефан, — это Батя. Что там написано? Чепуха, бахвальство миллионера. Будто обувь его самая прочная и самая дешевая; рабочему золотые горы сулит, рай на земле. Хотите знать, что такое Батя, их спросите, — кивнул Штефан в сторону своих людей, — они почти все из батиного «рая». Это паук на золотой паутине. Попал в нее — не выпустит, пока паук из тебя все соки не вытянет. Живосос проклятый!
Батя настойчиво проповедовал вечный мир между капиталистами и рабочими. Имел свои газеты, своих писателей, свою заводскую тайную полицию, своих депутатов в парламенте. Обувного короля пражские буржуа почтительно именовали чешским Фордом, а его город Злин — уголком чехословацкой Америки. Впрочем, как смотреть: Злин был поистине место зла, где воедино собраны все пороки капитализма.