Погас свет, и сразу же полились чарующие звуки. В них постепенно нарастает тревога, слышится просьба, ожидание, снова беспокойство и смирение, нежная мягкая мольба. И вдруг врывается бурный неукротимый вихрь, и льется музыка, полная смятения и скорбного негодования. Затем симфония течет уже тихо и величаво. Еще стремительнее несется поток волнующих чувств.
Вот умолк первый из исполнителей, и погасла его свеча. Мелодия не стала слабее, и свет вроде такой же. Удалился второй музыкант, и смолк еще инструмент, погасла новая свеча. Исчез со сцены третий, за ним четвертый, пятый... Одна за другой гаснут свечи, замирая, стихают мелодии, и все глуше оркестр, все мрачнее на сцене.
У Андрея жутко защемило сердце, стиснуло грудь. Почему повлажнели вдруг глаза? Он взглянул на людей. У всех безмолвно неподвижные лица, и при свете последних свечей видно, как по их щекам скатываются слезы. Поднялись последние музыканты, потухли последние свечи, истаяла мелодия, и кругом щемящая темная тишина. Лишь тускло тлеет свеча дирижера, и, когда он прощается с бойцами, беспомощным жестом указывая на опустевший оркестр, не раздается ни одного голоса, ни одного хлопка.
Покоренные музыкой, люди затихли и замерли. Лишь минуту спустя грянули аплодисменты, и в них как бы слилась радость и боль солдатской души.
Что же это? Уж не дни ли нашей жизни, вычеркиваемые неумолимым временем? Или товарищи по оружию, бессильные против жестоких законов войны и один за другим покидающие ряды? А может, и величие человеческого духа, гимн подвигу, когда и один вершит славу многих?
Что бы ни было, музыка все равно потрясает, собирая силы души на борьбу за все светлое и доброе.
Весь день Забруцкий провел в полку. Лазил по тылам, рылся в документах штаба. Как ни сдерживался Жаров, его задевала такая возня замкомдива.
На ужин Забруцкий заявился еще засветло. Важный, властный. Отношения с ним не ладились по-прежнему. Андрей просто дивился, как Виногоров все еще не раскусил своего заместителя. Как мирится с ним начподив? Впрочем, как его разглядишь? Строг, требователен. Дело вроде знает. Глаз у него острый. Видит, что надо и чего не надо. И сказать умеет. А доложит — не подкопаешься. Правда, сделать не всегда умеет. Зато умеет заставить других. Жать он мастер. И все у него виноваты. Нюх у него острый. Сам он из тех, кто ничем так не оскорбляется, как отсутствием виновных. Нет их, и он разобижен.
Забруцкий молча смаковал вино. Молча чокался. Молча ел и пил. Заговорил лишь к концу ужина, когда заявился контрразведчик Батюк.
Командир полка пригласил капитана к столу. Дружить с ним Андрей не дружил, но офицер ему нравился. Он ценил его за смелость, за умение глядеть в корень, за чистую чекистскую душу.
— Время приносит боль, время и лечит, — нарушил молчание Забруцкий, затевая разговор о смысле дела, которым люди живут на войне. — Вот воюем, наступаем, освобождаем чужие города, горим, можно сказать. А пройдет время — все остынет. Даже из памяти выветрится. И города станут другие, и люди. Ради чего же тогда усилия, кровь, смерть?
Тираду замкомдива Жаров расценил как попытку завязать разговор.
— Тогда что же, не воевать? — не избегая остроты темы, спросил Березин. — Поднять руки — и в кабалу к фашистам?
— Зачем же крайности? — даже поморщился Забруцкий. — Говорю о том, что может быть независимо от нас. От наших желаний. У времени свои законы.
— Не время же правит человеком! — заспорил Березин.
Замкомдив пожал плечами и смолчал. Затем все же добавил:
— Время — сила, и ему не поперечишь.
— Вы что же, фаталист? — обронил Батюк.
— Нет, предопределения не признаю и больше верю самому себе. Но война, как вихрь, подхватила и несет куда хочет. Разве не верно?
— Не верно, — возразил Березин. — Если и вихрь, мы не песчинки. И не без наших усилий он гремит и грохочет. Командуем все же мы. А значит, и направляем весь ход событий. Не иначе.
Категоричное «не иначе» стало немножко назойливым и частым в речи и Березина, и Жарова. Как-то механически они перехватили его у командующего армией.
— Направляем, — усмехнулся Забруцкий. — Чего же тогда столь долго воюем?
— Силу пересилить не просто, и нужно время.
— Что силу, — заупрямился полковник, — сами себя не можем пересилить. Кругом виноваты.
«Вон куда гнет, оказывается, — сразу догадался Жаров. — Любимый конек уже взнуздан».
— Видел ваши тылы, — продолжал Забруцкий. — Перегружены, захламлены. Ни дать ни взять — авгиевы конюшни. Трофеи не сдаете. Вино расходуете бесконтрольно. ЧП скрываете. Рук не хватает, что ли? Или как понять?
— Всему есть причина, и мы не бездействуем, — попытался объяснить Жаров.
— Размагнитились, — перебил его полковник. — Жать нужно, жать! Чтоб боялись. Тогда ты сила.
— Я против страха...
— А я не терплю мягкости, — заспорил Забруцкий. — Раз приказано — делай, как я хочу, не то проглочу, не разжевывая.
Березин усмехнулся иронически:
— Хорошо, не разжевывая. Хоть уцелеть можно.
Распрощался Забруцкий холодно и отбыл в воинственном настроении.
— Теперь распишет, будь уверен, — сказал Жаров.
— Пусть попробует, — тихо добавил Батюк. — Мы тоже напишем и докажем — не всякой писанине нужно верить.
Наутро Жарова вызвали к комдиву.
— Жалоб на вас много, — сказал Виногоров командиру полка. — Докладывайте, Забруцкий, — обернулся он к своему заместителю.
Докладывал полковник кратко, вроде сдержанно, без резкостей, но бил наповал. «Не отвертишься, голубчик Жаров, — казалось, говорил его голос, подтверждали жесты рук, убеждала непреложность фактов и железная логика доказательств. — Не отговоришься!