И вот он, Сабир, у порога его дома.
На миг замявшись, чтоб хоть немного унять вдруг закипевшее сердце, он рванул дверь и шагнул за порог, шагнул и... остановился, широко расставив ноги и чуть полусогнув сжатые в кулаки руки. Чистый уют просторной комнаты раздражал и злил. Лица немцев испуганны и отрешенны. Старый бюргер прижался к стене, еле удерживаясь на ногах. Его жена, уронив руки, теребила концы передника. Отец и мать Вилли. Они его растили, они дали ему мерзостную душу. Они писали ему — не жалеть русских. Что они думают теперь? Их невестка застыла у окна, не смея шевельнуться. Змея ненасытная! Ей все было мало, и она слала ему заказ за заказом.
Не брезговала и окровавленным детским бельем — «ацетон хорошо отмывает кровь». Ее детишки прилипли к подолу старухи и молча уставились на русского. Азатов невольно пригляделся к мальчику. Его сынишка был бы теперь таким же. Был бы, а его разорвали танками. Он невольно скрипнул зубами. А кем вырастет этот? Не воспитают ли из него второго Вилли, который через десять — пятнадцать лет опять захочет разбойничать на чужих землях. Нет, не воспитают.
У Сабира сегодня святое право уничтожить этих выкормышей — всех до одного. Он может их просто убить, может поджечь, может разнести стены черного гнезда, где воспитали убийцу-садиста. Он все может. Чего же медлит тогда?
Нет, он не хочет, чтоб они не знали, за что.
— Идите сюда, все идите! — шагнув к столу, сказал он по-немецки. — Вот ваш Вилли, — указал он на снимок. — Вот он убил мать, сына... Вот мучил, измывался, казнил. Вот, смотрите...
Он глядел на их лица, сведенные от ужаса, на их округлившиеся глаза, на их руки, охваченные судорогой. Нет, ни права им, ни власти. Силу лишь тем, кто хочет мира и дружбы. Только тем силу и право, власть и закон. Эти заслужили смерть!
Но руки почему-то не поднимали автомат, и, оттягивая возмездие, он прошел к столику у стены. Фарфор, малахит, майолика. Где это награблено? Нет, не привлекла, а просто задержала его внимание безобидная безделушка — три обезьянки. Сколько он видел их в немецких квартирах! Уморительно корчась, одна закрыла руками глаза, другая зажала уши, третья прикрыла рот — не видеть, не слышать, не сказать бы дурного.
Многие немцы так и делали. Они не хотели видеть, слышать, говорить. Они отгородились от жизни, и фашизм стал хозяйничать. А эти, и Сабир зло окинул их ненавидящим взглядом, эти видели, и слышали, и говорили — только мерзкое!
Нет, их мало убить, их надо казнить, безжалостно и страшно, казнить и казнить! У Сабира все так и закипело внутри, и руки невольно потянулись к автомату.
Он мигом сдернул его, отвел предохранитель и, не сдерживаясь больше, дал предлинную очередь, направив автомат... в потолок. Иначе разрядил бы его в хозяев ненавистного дома — так зашлось сердце.
— Ладно, живите, черт с вами! — зло сплюнул он на пол. — Только помните, еще злодеяние — и пощады не будет!
Вытерев взмокший лоб, он круто повернулся и вышел на улицу.
За духовым оркестром шагала войсковая колонна. Музыканты играли Бетховена. Немцы стояли поодаль, сраженные музыкой, родившейся здесь, на их земле. Они видели конец победного похода, начатого далеко отсюда, у стен Москвы, у берегов Волги, и советские войска с трубами Бетховена, еще непонятные и страшные, были многим близки этой музыкой свободы, шагавшей по исстрадавшейся и истерзанной земле.
Азатов долго не мог отдышаться, и внутри у него будто горело все жарким, неостывающим огнем. Он глядел и глядел на этих людей, сделавших столько зла и еще не понимавших своей новой судьбы.
— Пусть живут! — уже ни к кому не обращаясь, еще раз сказал Сабир. — Рук марать не стану!
Из штаба армии Жаров вернулся лишь к обеду. Как получили вчера приказ о наградах, его сразу же вызвал командующий. Думал, вручит ему орден Кутузова и — домой. А тут такие перемены! Немецкая бомба угодила в передовой НП армии. Ранен начальник штаба, и на его место берут Виногорова. Жарову препоручают дивизию. Полк же приказано сдать Думбадзе.
Не ждал, не гадал, и вдруг — на тебе! А ему вовсе не хотелось покидать свой полк. Но что поделать? Война диктует, не считаясь с твоими желаниями.
Разговор с командующим был краток. Армию нацеливают на Прагу. Нужно немедленно сдать полк и принять дивизию. Время просто гонит. Конечно, лучше бы такие перестановки производить заблаговременно. Но у войны свои законы, и они не всегда подвластны человеческой воле.
Вернувшись к себе, Жаров тотчас послал за Думбадзе, отдал необходимые распоряжения. Сразу же все закрутилось и завертелось. Бегло просмотрел свежие газеты. В разгаре битва за Берлин, газеты полны радостных вестей. Остальное что-то не читалось. Мысль неотступно вращалась вокруг новых перемен. Никого зря не трогать. Минимум перестановок. Нужно все решать быстро и разумно.
За окном уже радужный апрельский день. Солнце жарит вовсю. Ясное небо кажется бездонным. Гляди не наглядишься. Пролетел самолет, и в воздухе зарябило от белых листовок. Одну из них тут же принесли Жарову. Она звала вперед. Звала сокрушить врага, выбить из его рук последнее оружие. Читал и думал уже не за полк, а за дивизию. Ему вести ее на последние твердыни врага. Ему, Андрею Жарову, что в самый канун этой войны и не гадал стать военным. Скорее, думал о кафедре, о научной работе по истории. Мыслить, открывать, дерзать! Вот стихия, которой жил и дышал. А чтобы жить и дышать, оказывается, нужно было пройти от Москвы до центра Европы. Пришлось не исследовать историю, а делать ее своими руками.