В роту Хмырова Жаров отправился вместе с Березиным. Собрал оставшихся в живых бойцов взвода, поговорил с ними в окопчике, выдолбленном в каменном грунте каверзной высоты. Затем вызвал офицеров.
— Так как же? — взглянул он на Хмырова.
— Костьми ляжем, а возьмем. Я сам пойду первым...
— Я сам, я сам! — передразнил его Жаров, потеряв терпение.
— «Я сам!» может мальчишка болтать. А у командира свое место и свои обязанности, — добавил Березин.
Румянцев с упреком взглянул на Хмырова: опять сорвался.
Часа через два был разработан и план удара. Батальон Румянцева будет пробивать справа. Слева их ударит Думбадзе. Они возьмут высоту с часовней в большие клещи. И немцам тогда либо бежать, либо погибнуть.
Незадолго до начала действий прибыл Забруцкий. Вид у него, как у прокурора, только что изобличившего преступника. Виновность доказана, остается лишь определить меру наказания. Потирая руки, полковник вышагивал из угла в угол.
— Ну, а что с Хмыровым решили, разжаловать или как?
Андрея так и передернуло. Конечно, вина командира немалая, ответ ему держать придется. Нельзя же, однако, быть и столь несправедливым. Москва салютовала двадцатью залпами из ста двадцати четырех орудий, и не одно из них било за подвиг Хмырова. А тут — «разжаловать или как?». Ладно, будь что будет!
— Вот! — он взял со стола и протянул Забруцкому наградной лист.
— Что, что? — вытаращив глаза, даже привстал Забруцкий. — Орден Хмырову? Этому разгильдяю и трусу?
— Герою Шаторальяуйхей, товарищ полковник.
— Вы что, смеетесь или всерьез?
— Там все написано, — указал Жаров на лист, который заместитель командира дивизии с пренебрежением вертел в руках.
— Ну, это не пройдет так, — вдруг ощетинился он, хмуря брови. — Думаете, помянули вас в приказе, так теперь все можно. Не пройдет!
— Значит, вы против?
— Вот мой ответ, вот! — полковник разорвал наградной лист.
— Не представляя Хмырова к ордену, — тихо проговорил Жаров, — мы тем самым сурово его наказываем. Командир становится на ноги, и незачем его мордовать.
— Устав требует более крутых мер, — отрезал Забруцкий.
— И ценить все лучшее, что есть в подчиненном... — подхватил Жаров.
Голоса офицеров накалились, и они умолкли. Немного поостыв, Жаров заговорил, ни к кому не обращаясь и рассуждая как бы сам с собою:
— Разве нельзя помочь человеку в беде?..
Забруцкий даже побледнел. Что за фамильярность!
— Это не вас я спросил — себя, — закончил мысль Жаров. — А Хмыров в беде. Пожертвовать им не хитро. А кому это нужно?
— Не вы решаете! — опять вспылил полковник.
— Но я представляю... — Жаров взглянул вдруг на часы и, указывая на них пальцем, уже другим тоном проговорил: — Разрешите начинать?
Сигнал передали по телефону, и сразу же загремела артиллерия.
Забруцкий уехал недовольный и рассерженный.
Наступление развивалось успешно. Румянцев пробил брешь. Огрызаясь огнем, немцы спешно откатывались. Теперь бы бить их и бить, но в прорыв введены другие части. Жаров же получил приказ — вывести полк из боя.
Дивизия Виногорова направлялась на Будапешт.
Поздним вечером последний привал под Пештом: завтра опять в бой, все разрастающийся на подступах к венгерской столице.
Миклош Ференчик привел в корчму местного учителя без левой руки, которую тот потерял в девятнадцатом году в боях за советскую Венгрию, и группу крестьян. Они окружили Березина.
— Палача на палача променяли! — гневно сказал учитель, едва речь зашла о Салаши — преемнике Хорти.
— На собаке шерсть сменили! — по-своему оценил события старый мадьяр с толстой палкой в руках.
Крестьяне вначале робко, потом все смелее расспрашивали солдат и офицеров. Естественно, их изумляют самые обычные вещи из советской жизни, удивляет все, чем богат ее неведомый мир. Многие годы его заливали здесь помоями несусветной чепухи, проклинали со всех амвонов. А он, мир этот, светил загадочным светом, манил в неведомое. И вот наконец-то они знают правду, и она сильнее любых догадок. А тут еще и живой свидетель из их же среды — Миклош Ференчик, много видевший своими глазами. Ленина слушал, в Красной Армии воевал, бил белых. Сейчас он добровольно сопровождал полк и служил за переводчика.
— Нет, никому не убить правды, — сказал старый мадьяр. — Тыщу лет ее извести хотят, а жив народ — жива и правда. А сколько о ней песен и сказок сложено, про правду!
— А ты расскажи, дядя Миклош, — попросил Глеб.
— Как рассказать про все? — развел руками старик. — И ночи не хватит.
— Зачем про все, хоть что-нибудь расскажи, — зашумели бойцы.
Слов у него мало, и порой не все понятно, но смысл ясен. Древняя легенда всех растревожила. Глеб ближе подсел к Ференчику. Оля не сводила с него заблестевших глаз. Зубец расстегнул ворот гимнастерки, а Матвей Козарь до боли стиснул пальцы. Даже Павло Орлай, еще не примирившийся ни с чем мадьярским, и тот с такой силой ощутил вдруг сочувствие к людям в беде.
Когда и с кем это было, заговорил старый мадьяр, трудно вспомнить. Может, еще раньше, чем с прапрадедами тех прадедов, про которых уже забыли их внуки. Очень, очень давно. Страной в те поры грозный Антал правил со своими тиранами. Стоял тогда на Дунае город — время не оставило от него камня на камне. А в городе том сидел тиран, прозванный Аспидом, потому что как змея жалил. Всем худо было. А тут случись еще жгучие суховеи, земля истрескалась, закаменела, мор разразился. Люди разум теряли. А тиран тучнел, и его закрома ломились от хлеба.
Как пожар, заполыхало восстание, и возглавил его мастеровой по имени Лайош.