Агитатор смолк на минуту, прислушиваясь к гулу одобрения. Кругом небогато одетые люди с умными гордыми глазами.
— Поклянемся же, товарищи, быть верными народу, — продолжал с табурета агитатор, — работать для народа!
— Эшкюсюнк! Эш-кю-сюнк! — отзывался стоголосый бункер.
— Эльен мадьяр демокрация!
— Эльен Мадьярорсак!
— Эльен Москва!
— Мо-сква! Мо-сква! — долго скандировал бункер.
— Смотри, Павло, — тихо шепнул Максим, — чем не друзья!
— Этих зачем трогать! — растерялся молодой гуцул. В душе у него уже теплилось доверие к этим людям. Вот дурной! Нет, эти не стали б мешать Павло жить и учиться, эти не стали б убивать его отца, угонять его Василинку. Не стали бы!
Максим и Павло отправились в другой бункер. В том так же тесно и многолюдно, и их заметили не сразу. Молодой венгр с бесцветным лицом и в долгополом одеянии слащаво нараспев читал какую-то книгу. Его покровительственно слушали флегматичные джентельмены в манишках и их млеющие дородные супруги в пестрых халатах. Повыше, на нарах, размещался простой люд, а на самом верху хозяйничала бойкая детвора. Молитвенную обстановку нарушил вдруг шустрый мальчонка: забравшись под потолок и свесив с нар свою курчавую голову, он уставился на грузных аристократов и стал вызывающе напевать Петефи:
Как здоровье ваше, баре-господа?
Шею вам не трет ли галстук иногда?
Мы для вас готовим галстучек другой!
Правда, он не пестрый, но зато тугой!
— Смотри, Максим, — тихо сказал Павло, толкая офицера в бок, — он готов, шельмец, вешать этих господ.
На мальчонку цыкнули, и он примолк было, но вдруг снова озорно выкрикнул, сопровождая слова свои уморительными жестами:
— Правда, он не пестрый, но зато тугой!
Внизу негодующе запротестовали. Когда стихло, молодой венгр продолжал чтение.
— Унылая философия, — не стерпев, сказал Павло, направившись в сторону респектабельных джентльменов.
— Богохульствующий да будет наказан! — встал со скамьи высокий монах в черной сутане, с постной миной на желтом лице. Тонкие губы его широкого рта зло вздрагивали. — Книгу эту написал я, и в ней святая истина! — сказал и попятился, ибо только теперь разглядел, что его противник, так чисто говоривший по-венгерски, оказывается, советский солдат.
— Пане капеллане, вы! — ахнул Павло, сраженный такой неожиданной встречей. — Вот где привелось свидеться. Так это ж, Максим, наш каноник, помнишь? — обернулся Орлай к Якореву.
— Который тебя выдал хортистам?
— Он самый.
Человек в сутане протестующе поднял руку.
— Кто вы такой? Я не знаю вас.
— Nil admirari! — напомнил Павло иезуиту его излюбленную латинскую фразу. — Неужели не узнаете, капеллане? Павло Орлай собственной персоной, да-да, тот самый, которого вы запрятали в хортистский застенок.
Каноник отшатнулся, и желтое лицо его мгновенно побелело.
— Это обманщик, товарищи, злобный хортист! — возвысил Павло голос, обращаясь к трехэтажному бункеру. — Это жандармский соглядатай, выдававший старым властям честных людей. — Голос солдата накалялся все больше и больше. — Может, скажете, выдумка все? А вот смотрите, — и Павло, скинув шинель, гимнастерку, обнажил грудь и спину в лиловых рубцах и еще не выцветших кровоподтеках. — Это его роспись, это он разрисовал меня руками хортистских палачей.
— Остынь, Павло, — схватил его за руку Якорев, — остынь, дорогой товарищ: ты же советский воин!
Нахлобучив шапку, гуцул кольнул каноника из-под мохнатых бровей злым взглядом, упрямо поджал губы.
— Долой, долой! Судить его! — загудел стоголосый бункер, и слова эти еще больше перепугали иезуита в черной сутане. Он весь как-то съежился и поднял над головой руки, словно защищаясь от ударов.
— Vox populi — vox dei — громко сказал Павло.
Но Максиму его мораль показалась неубедительной и захотелось скорее заговорить о людях, обо всем, что им дорого. Легонько отстранив Павло, он повел рассказ о войне, о победах Советской Армии, о первых декретах дебреценского правительства, о мадьярской свободе. Берите эту свободу, укрепляйте ее, стройте по своему нраву. Советские люди поддержат любое честное начинание.
В самый разгар беседы наверху грохнул снаряд, с потолка и стен посыпалась штукатурка.
— Вот он, vox dei! — прошипел иезуит. — Глас божий, карающий нечестивцев!
Но слова его заглушил новый взрыв, сразу погас свет, содрогнулась земля. Послышались крики детей и плач женщин. Кое-кого ранило. Когда зажгли свет, увидели, что у развороченной стены, опрокинутый навзничь, лежал человек в черной сутане.
— Выход завалило! — завопил грузный мужчина в высоком котелке. — Заживо погребены.
Весь бункер захлестнула паника.
Угодив в угол дома, немецкая бомба пробила перекрытия пяти этажей и разорвалась над бункером. В каменном мешке осталось много мадьяр. Сквозь гору битого кирпича и камня снизу глухо доносились истошные вопли детей и женщин. Голев собрал бойцов и поставил их на раскопки. Когда же образовалось отверстие, жители по одному начали выбираться наружу.
— Детей сначала, детей, — торопил Голев.
За женщинами и детьми из отверстия выкарабкался сухопарый человек в котелке, с бледным длинным лицом и с глазами, в которых еще не остыло выражение: успеть бы! Вынув из кармана чистый батистовый платок, он долго вытирал гладкое лицо и голый череп, покрытый крупными каплями пота. Солдаты сразу окрестили его «джентльменом».
Приведя себя в порядок, он решительно шагнул к Голеву.
— Пауль Швальхиль, американский делец! — представился он, чуть приподымая котелок. В правильных чертах его лица с быстрыми серыми глазами есть даже что-то привлекательное, а приглядишься — оно исчезает: американец держится самоуверенно и высокомерно.